«Отсюда выход один — триста или двести». Почему многие украинцы не хотят воевать?
ГЛАВА 1
ТЦК
Полтора года назад Киев скорее раздражал тем, как он далек от войны на востоке страны. Теперь ее тень явно придвинулась ближе. В пять утра, идя с вокзала, я сразу услышал сирены, было зябко и серо, редкие прохожие спешили по Ярославу Валу под снежной крупой. Сразу почувствовалось, что за год атмосфера изменилась, стала какой-то более сиротливой и безнадежной. Вскоре раздался сильный взрыв — ракета влупила в Holiday Inn. Позже в новостях сказали, что там погиб человек.
Однако больше, чем прилеты, военную атмосферу в столице создает ТЦК. Строго говоря, эта аббревиатура — территориальный центр комплектации — означает военкомат, но в обиходе так называют военные патрули, которые ловят мужчин на улице, чтобы отправить на фронт. Сейчас ТЦК — главное слово в Украине.
В начале войны никакой проблемы с солдатами у Украины не было — на фронт ушло огромное количество добровольцев. Но многие погибли, а желающих идти на войну стало сильно меньше. Сперва патрули ТЦК вручали повестки на улицах, ужесточилась ответственность за уклонение. Но это не помогло, тогда людей начали ловить силой. Тебя останавливает патруль, запихивает в бусик, везет в военкомат на медкомиссию, на которой всех признают годными. Этот процесс в народе стал называться «бусификацией» — второе самое популярное слово в стране. В тот же вечер или наутро ты уже едешь в учебку. Это военный лагерь в лесу, армейские палатки или землянки, жесткая охрана и базовая военная подготовка.
Полтора года назад о «бусификации» уже поговаривали, но в Киеве она не ощущалась опасностью. ТЦК подметала села и маленькие городки, а Киев еще жил расслабленной столичной жизнью. За год все поменялось. В соцсетях стали появляться видео, где тэцэкашники избивают людей, когда те пытаются вырваться, отказываются проходить медкомиссию или ехать в учебку.
По улице, петляя как заяц, бежит человек, а за ним гонятся военные, расквашенные лица, люди, выпрыгивающие на ходу из окна бусика, — сегодня это потоковый контент соцсетей. Государство обещало разобраться, но ничего не сделало, и в военкоматах начали убивать. В ТЦК погибли несколько человек. Это может показаться незначительным по сравнению с количеством погибших на фронте или от российских бомбежек. Однако население эти случаи очень демотивируют.
Сводка Полтавского ТЦК хорошо описывает атмосферу внутри военкоматов:
«Около 15 часов 14.03.2025 года на сборном пункте 25-летний гражданин демонстративно начал скрести себе руки ключами после того, как узнал, что признан годным к военной службе. Около 18 часов в тот же день подобные действия стеклом от разбитой бутылки повторил 32-летний военнообязанный. В обоих случаях первичную медицинскую помощь предоставили врачи военно-врачебной комиссии. Скорая помощь, прибывавшая по вызову дежурного ТЦК, констатировала факт, что угрозы жизни граждан не было. Но поскольку „мужчины“ заявляли, что лучше убьют себя, чем встанут на защиту своей страны, их доставили в психиатрическое отделение. Несмотря на то, что эти позорные акты трусости и самоповреждения распространяются в медиа как „попытка суицида“, командование Полтавского областного ТЦК и СП рассматривает их как попытку уклонения от военной службы».
Отказаться от мобилизации невозможно. По закону человек имеет право уклониться, выбрав вместо мобилизации тюремный срок, — и многие так бы и поступили. Но в реальности этой опции нет: тебя все равно отвезут в учебку, а потом на фронт.
Сотрудников ТЦК многие воспринимают как врагов. В Киеве и других городах популярны телеграм-каналы, где жители ежеминутно делятся информацией о замеченных патрулях. ТЦК стали много критиковать оппозиционные блогеры-эмигранты. Но системные украинские СМИ мало писали про уголовные дела против ухилянтов, убийства в ТЦК и дезертирство. Было неприлично признавать, что в стране многие не готовы служить. Риторика была: скоро победим, слава ВСУ, вся страна объединилась как кулак и так далее.
СМИ писали о коррупции в ТЦК и других тыловых структурах, то есть о «предателях, позорящих ЗСУ». В октябре 2024-го разошлась эффектная новость о «хмельницкой Данае»: у руководительницы медкомиссии в Хмельницком нашли больше пяти миллионов долларов. Была фотография, где ее сын в рембрандтовской позе возлежит на постели, покрытой пачками денег. Вскоре выяснилось, что многие прокуроры в области оказались инвалидами, причем совершенно законно.
В январе 2025-го больше миллиона долларов нашли у главного психиатра ВСУ. Это чрезвычайно коррупционная должность, поскольку именно «по дурке» комиссуются военные, у которых не оторваны обе ноги. Пикантность ситуации в том, что шесть лет назад психиатра уже задерживали за взятку. Ситуация типичная: по телевизору часто показывают картинные задержания, коррупционеры оказываются под судом, а потом тихо отмазываются. На двух фото 2017 и 2025 годов, снятых с одного ракурса, мы видим одного и того же полковника, сидящего в том же самом кабинете, под теми же иконами, а на длинном столе перед ним разложены такие же стопки купюр. Он не только не сел, но и остался в должности. Такие снимки вызывают у людей на фронте чувство полной безнадеги.
В этом году, приехав в Киев, я обнаружил, что мои друзья больше не пользуются метро, потому что там стоят патрули, никогда не ездят в другие города и стараются лишний раз не выходить из дома. Несмотря на эти предосторожности, за пару недель ТЦК «бусифицировал» двух моих знакомых. Оба попались на улице, провели ночь в военкомате и уже на следующий день были в учебке.
Из отрывочных сообщений, которые они присылали по воскресеньям, когда им на полчаса выдавали телефоны, можно было узнать, что там как в тюрьме: много алкашни (потому что люди посерьезнее читают телеграм-каналы) и никаких шансов выбраться. Через месяц — прямиком на фронт. Тем, кто пришел в ВСУ сам, система предоставляет некий выбор — род войск, обучение, специальность. Но если тебя замели с улицы, ты просто идешь на передовую пехотой, какое бы у тебя ни было здоровье, специальность или желание.
Поскольку один знакомый — очень крутой программист, я предположил, что его заберут в какую-нибудь радиоразведку.
— Да теперь кто его отпустит, это же рынок рабов, — вздохнул наш общий друг Валя, имея в виду, что в учебку приезжают так называемые «покупатели» из бригад и забирают себе некоторое количество юнитов.
ГЛАВА 2
Убийца
За одну неделю в феврале было несколько новостей. В Запорожье в ТЦК убили 24-летнего парня, но его мать оказалась адвокатом и начала расследовать это дело. Ядерный физик из Львова выпрыгнул на ходу из грузовика, который вез его в учебку, и сломал основание черепа (а возможно, его избили). В Хмельницком ТЦК парень умер, перерезав себе горло. В Полтавской области мужчина из охотничьего ружья застрелил тэцэкашника, конвоировавшего мобилизованных в учебку. В сети это вызвало много злорадства — патриотическая общественность требовала от СБУ выявить всех, кто писал такие комментарии, и отправить их на фронт. Были, напротив, и призывы линчевать убийцу военного.
Я еду в Пырятин, городок, где застрелили тэцэкашника, на суд по мере пресечения. Когда полиция заводит убийцу, я с удивлением вижу худого грустного мужчину лет пятидесяти. Его зовут Вадим, следом привозят Женю, брата его жены, которого он пытался освободить. Женя похож на Вадима, такой же худой, застенчивый и офигевший, лет 35. По виду оба интеллигентные работяги. Рядом со мной на лавке плачет бабка, мать Вадима. Я спрашиваю, почему ее сын так боялся за свояка. «Ну вы же видите, что в стране творится…»
Из речи прокурора я понимаю обстоятельства: Женю «бусифицировали», он позвонил Вадиму, они решили, что свояк поедет на машине за бусом, а на заправке поможет Жене сбежать. Не знаю, от злости или по глупости Вадим взял охотничье ружье. На заправке Вадим вышел и увидел Женю, рядом с которым стоял конвоир ТЦК Саша. Вадим поднял ружье и сказал: «Положи автомат». Но Саша не испугался, передернул затвор, поднял оружие — тут Вадим выстрелил и попал ему в живот. Саша упал на землю и застонал: «Ваня, Вань…» — видимо, звал напарника. Вадим схватил его автомат, велел Жене сесть в машину, и они уехали. Вадим сказал, что не хотел убивать военного, думал только пригрозить. Понятно, что затея с ружьем была глупой: подняв его, Вадим оказался на войне, где или ты, или тебя. Он надеялся, что тэцэкашник просто ранен, но боялся оставаться на заправке, чтобы их не застрелили. Скорая приехала через 40 минут, когда Саша уже умер, Женя и Вадим вернулись домой и стали ждать ареста. Когда за ними пришли, они сразу признали вину.
То, что я вижу, не похоже на то, из-за чего ругаются в блогах. Это не месть надоевшим тэцэкашникам и не злодейское убийство, которое нужно жестоко покарать; это нелепая трагедия, порожденная страхом.
У суда я вижу такси, сажусь в него, спрашиваю водителя, что он думает об этом деле.
— Ну, ситуация двоякая, — уклончиво отвечает он, — а точнее, троякая. Я честно кажучи, боюсь, что под это дело разрешат ТЦК стрелять в людей. И будут же стрелять…
ГЛАВА 3
Ухилянты
Бегство из страны — массовое явление и крупнейший криминальный бизнес. В новостях показывают, как пограничники выволакивают из машин каких-то дядек, пытающихся подъехать поближе к границе, кладут их на землю и бьют ногами. Ведущие комментируют, типа, так ухилянтам и надо.
Я созваниваюсь с двумя парнями, которые нелегально пересекли границу Украины и теперь живут в Берлине, — Сергеем и Сашей.
— Я уже видел, как чуваки с папочками паковали людей, — рассказывает Сергей. — Захожу в магазин у дома, продавщица: «Вы тут аккуратно, они тут ходят…» Триггером стало, что менеджер, который со мной вместе работал, как-то не доехал до работы, его бусифицировали, а у него была презентация перед клиентом, он просто не явился. Типа, кольцо сужается. И я с того времени старался не выходить из дома. Я, когда выходил на улицу, старался даже по телефону не разговаривать, чтобы внимательно смотреть по сторонам, если есть какая-то опасность, передвигался осторожно. Мне очень повезло, со мной рядом жил наш сотрудник, у него была машина, и мы на работу ездили окольными путями.
У нас на работе была общая группа, и если тэцэкашники нагрянут, то охрана должна была написать слово, пароль, и все мужики должны были спуститься — у нас было там такое специальное подвальное помещение, спрятаться.
Я слышал, что кто-то себе инвалидность сделал, что это долгий процесс, кучу денег надо. Страшно было всем — ребятам, их женам. Но однажды я перестал бояться, пришло какое-то отчаяние, даже задор был. Я на работу ездил с топориком, с маленьким. Думаю, ну, если до меня доебутся, то хотя бы будет последнее слово за мной. А моя подруга про это услышала и говорит: «Может, ты все-таки выедешь?» Она сказала, что ее друг только что выехал и [пока] еще есть такая возможность. Плюс она мне еще денег одолжила на это, потому что у меня не было.
И я приехал на работу, целый день об этом думал, а потом вечером зашел в «сельпо» и увидел дедушку, который купил себе какой-то крупы, масла, бедненький. И он меня стриггерил, я думаю, боже, не хочу состариться в этой стране. Я пришел домой, открыл бутылку вина, позвонил, что я готов ехать. В последние дни у меня уже была смесь отчаяния с эйфорией.
Я проштудировал все эти блокпосты, где останавливают тэцэкашники. Они работают обычно с восьми-девяти, а мы выехали из Киева в пять утра. Нас повезла сотрудница Саши, она такая, баба прожженная, с ней было не страшно ехать. У нее красная машина, девчачья, она как-то успокаивала, что ли. Там отрезок самый страшный в [городе] Белой Церкви, очень много блокпостов, но мы ехали — пусто-пусто было, в такую рань никто не стоит, как оказалось. У меня уже такое отношение, как к игре было, знаешь, утрата всяческих надежд и иллюзий. Но было, что перед нами машину останавливают, а мы проезжаем, прям между капелек.
Мы приехали в [город] Умань, поселились в отеле и три дня ждали координат. Куратор связал нас с двумя парнями, сказал, вы вместе будете стартовать. Нас вывозили за восемь тысяч евро, а их — за 12, потому что у них было больше посредников и каждый наваривал в этой цепи. А пацан один с работы тоже попросил контакты этих чуваков, но воспользовался другими, говорит: «Я лучше заплачу 20 тысяч евро, зато у них надо не 20 километров, а всего два километра идти». И он прошел эти два километра, их там забрали и сразу на фронт…
Мне звонит уже молдовский номер и говорит: вам нужно срочно брать такси, скидывает мне локацию. Мы двумя машинами проехали 200 километров, вышли на каком-то пустыре, подождали — и подъезжает мусоровоз. А там 20 человек, мусоровоз набит молодыми парнями. Все мокрые, жарища, баня такая. Надо было сразу все с себя снять, чтобы плохо не стало. Оказалось, ребята с Одессы, они уже там два часа ехали. Там еще цепь висела железная, а на полу голые мужчины, и конденсат стекает по стенам кузова, на дне ржавая вода. А я же взял бутылку виски, говорю: «Ребята, кто хочет выпить?» Они: «Да какой выпить? Тут человеку плохо, отъезжает, в обморок падает». Когда останавливались, мы слышали голоса извне, я всех просил: «Тише, тише, заткнитесь!» — чтобы не открыли этот кузов менты.
Мы ехали три часа, в какую-то глушь, уже был вечер, ночь наступала. А я, когда с мусоровоза прыгал, подвернул ногу. У меня нога прям начала пухнуть и болеть. И нам дали точку, мы пошли пешком, через непроходимые леса, даже не лес, а чаща такая. Нам очень повезло, что один из ребят, такой молодой бычок, высокий, походник, шарит, как компасы работают, он скачал какую-то офлайн-карту. Он шел первый, нас предупредили, что самое важное — не отклоняйтесь от маршрута. Бесконечно эти ветки в лицо, я был полностью с расцарапанным лицом, ногами, руками. Но было как-то весело и дружно. Очень хотелось пить, мы взяли мало воды. Периодически нам попадались поля, нас предупредили, что в полях нужно бежать быстро.
Часов через пять мы вышли к самой границе. Там был такой лесок, а после — последнее поле перебежать. Мы очень долго бежали-бежали-бежали, потому что могут засечь дроны. Видели, как где-то фонари горят. А на самой границе — там такие зубы дракона, бетонные. С украинской стороны поставили, потому что Приднестровье — это российская прокси. И как только мы перебежали эти зубья, на нас сработали датчики и включились фонари, какой-то свет на нас начал светить, и побежали собаки, и приближающийся фонарик.
Мы стали бежать очень быстро, настолько, что я выбежал вторым, а первый пацан, который передо мной бежал, я только слышу, как он куда-то валится и кричит: «Осторожно, яма!» — а я уже падаю в эту яму, лечу. Но я как-то удачно приземлился, и тут начали все падать на меня. Ров оказался очень широкий и глубокий, где-то метра два с половиной. Все начали в него залазить, помогать выбраться на другую сторону. Первого подсадили, потом стали вытаскивать друг друга, очень быстро, потому что они приближались по бокам. Вылезли, побежали, очень технично сработали.
И дальше был лес, но все было спокойно, собаки просто гавкали где-то в соседних деревнях. С нами был парень, который постоянно отставал. Кажется, у него была какая-то болезнь, у него сил не было, с самого начала. Я, если честно, когда его увидел, подумал, что он совсем плохой. Это ему было херово в мусоровозе. И я его всячески поднимал, но когда мы перешли границу, он отстал. Я просил ребят: «Давайте его подождем». Они сказали: «Ждать никого не будем, здесь каждый сам за себя». И он остался где-то в лесу, я слышал, как он кричал нам, но мы были уже далеко. Не знаю дальше его истории.
Мы перешли этот лес, никаких пограничных пунктов, как-то легко стало, спокойно. И мы вышли на приднестровскую деревню — домики, речка. Глухое село, в одной хате горит свет на весь хутор, и больше ничего. Нанятые люди, которые работали в этой схеме, начали нас группами забирать, сразу напоили водой, и этот таксист говорит: «Ребята, вам повезло, перед вами шли ребята, их всех загребли украинские пограничники, там часть трое суток в болоте лежали, ждали. А, — говорит, — неделю назад отец с сыном переходили, их приднестровские пограничники обоих застрелили». Потом мы много историй наслышались, как кого-то держали в Приднестровском КГБ, пытали там.
Мы долго ехали, приехали уже практически с рассветом, у меня потерялось ощущение времени. Вокруг очень все убого, и водитель был очень пророссийский, кричал, что Украина нас обстреливает и все такое. Я ребятам показывал, что тихо, не надо ничего говорить. Он довез нас на следующую точку, там нужно было перейти границу Приднестровья и Молдовы, просто перейти через луг. Там нас встретил другой чувак, мы зашли к нему во двор, частный сектор, он завел машину, уже смотрю, молдавские номера, тоже куда-то долго вез, довозит уже в гостиницу в Кишиневе. Этим таксистам мы тоже давали по 100 долларов.
Там позвонил другой молдаванин, говорит: «Сейчас подъеду к тому-то месту, мне нужно ваши паспорта забрать, проштамповать». Говорит: «Ищите другое место, в гостинице вам небезопасно находиться. Я, — говорит, — буду с тобой честен, группа, которая шла за вами, ее паканули, и вся эта цепочка пока залегла на дно, не могу с ними связаться. Подождите где-нибудь дней десять».
Было очень страшно, потому что мы в другой стране, без паспортов, без ни хера. Мы с Сашей нашли дом, но недели через три нам позвонил этот чувак, сказал, что все готово, подъезжай туда-то. Он мне отдал проштампованные паспорта, поздравил меня.
Мы пошли погулять, это такое странное ощущение, когда ночью играет музыка, все веселятся. Я никогда не выезжал никуда из Украины, это вообще был мой первый выезд за границу. И Берлин оказался таким потрясающим. Один мой знакомый увидел у меня в сторис Берлин, решил написать и уточнить: «Серег, ты съебался?» Я говорю: «Да, ну не выдержал это». И он такой: «Пошел ты на хуй, не хочу вообще знать». Ну да, я не смелый человек. Я строем не хожу, приказы не выполняю и жертвовать ничем не собираюсь.
— А что ты думаешь там делать?
— Летом собирать ягоды, а зимой есть из них варенье.
ГЛАВА 4
Ссыкунов не любят
— Те, кто выехал, они исчезли из нашей жизни, — говорит мой друг Валя. — Их нет, они потеряли для меня субъектность.
В начале войны Валя, музыкант-электронщик, успел повоевать под Киевом, но потом в неразберихе спетлял обратно на гражданку, и теперь тоже старается не заходить в метро. Объясняя, почему он не пишет нашему общему другу на фронте, Валя вздыхает: «Да не знаю, о чем говорить. Люди воюют три года, а мы тут тусуемся…» Иначе говоря, он боится, что сам тоже потерял субъектность. Все друг для друга потеряли субъектность, на смену чувства единения пришло ощущение разлада.
— В начале войны казалось, что она мобилизует в людях хорошие качества, — говорит мой друг Боря, дизайнер. — А потом оказалось, что все самое херовое в людях просыпается. Долгая война — это катастрофа для общества. Я брату рассказывал, как эти ребята свалили, а его жену это прямо завело. Такие люди в бешенство приходят со старта. Ребята сказали, что молдаване там какие-то злые ходили, и она говорит: «Да, ссыкунов нигде не любят!» Это все сразу на крике, на шипении: «А что, капитулировать перед Путиным?!» Я тоже завелся: «А с чего ты взяла, что ты можешь распоряжаться жизнями других людей? Ради того, что тебе не хочется капитулировать перед Путиным?»
Говорю: «Ты понимаешь, от чего люди убегают? Ты хоть видела эти видео?» Хотел ей показать — есть серия видосов от Третьей штурмовой, где по пехоте работают FPV-дронами. Там под такую веселую музычку видео с дрона, как он преследует [российских] солдат. Один дрон прилетает в человека, а над ним летает другой и снимает, как человек умирает. А солдаты эти пытаются найти какие-то способы, притворяются мертвыми. Или солдат прячется за тонким деревцем и присел, а дрон прилетел прямо ему под зад, оторвал ему жопу. И он там валяется в агонии, дышит, кровавое это все вздымается.
«Ой, нет, я такое не смотрю!» Они, конечно, не хотят этого видеть, отмахиваются моментально. Потому что попытка остановиться, взвесить за и против — она разрушит их картину мира, где есть героизм, сопротивление, все красиво. А здесь кишки, позвонки, оторванные челюсти. Она же не отбитая, очень сочувствует животным, у нее пять дворняг. И конечно, если она допустит в свою голову эти вещи, она не сможет дальше оставаться на правильных позициях. Она это чувствует и не допускает возможности встать перед этим выбором, иначе она станет такой же фрустрированной, как я.
Почему, когда Киев окружили, многие пошли добровольцами? Они же не верили тогда ни в какую победу. Но у многих мотив был — просто не хотелось быть бессловесной жертвой, овцой, которую завалят и все. Потом было ощущение, что ты под защитой каких-то чуваков. Когда война, обычный человек — как ребенок, но есть взрослые, которые как-то там решают проблему. Был год, когда все донатили, встречали солдат, руку жали, благодарили. А сейчас ты со всех сторон чувствуешь себя овцой. Потому что тэцэкашник может тебя отмудохать. И если ты не на фронте, тебя постоянно хуесосят с телеэкрана: ты говно, из-за тебя все, ты виноват. Человек начинает препираться, вести торг: «Это не я, это воры, коррупционеры». Это же можно ебу даться.
Помнишь, когда контрнаступление захлебнулось, осенью вышла статья Залужного в «Экономисте», он сказал о стратегическом тупике. После этого вышел Зеленский и сказал, что ему не нужны генералы, которые говорят о тупике. Началась кампания против Залужного, его уволили. И после этого все информационное поле, все патриоты стали говорить, что война будет долгой. Никто не говорил ни о каких вариантах мира. Просто людям вдалбливали в голову, что мы стоим перед неизбежностью долгой войны, с Путиным нельзя говорить, мы должны бороться, сколько сможем. А теперь получается, что они два года врали? Сколько за это время погибло людей? Ради чего?
Все два месяца мы спорим с Борей, который костерит Зеленского и патриотов. В один из дней я застал Борю сильно пьяным. Он только что поглядел интервью с каким-то генералом, настаивающим на усилении мобилизации. До начала февраля Боря должен был пойти в военкомат для повторного прохождения ВЛК как ограниченно годный. Но теперь он мрачно бормотал: «Всех поубивают, твари, всех поубивают… Я решил, что не пойду ни в какой военкомат, пусть выковыривают».
ГЛАВА 5
Бестактный вопрос
Каждый день Боря присылает мне видео с тэцэкашниками и спрашивает, почему журналисты об этом не пишут. Меня эти видосы так не шокируют: в стране война и государство работает, как умеет. Но мне хочется понять, почему армию, в которую недавно так верили, теперь боятся как огня.
Я еду в Донбасс. Мой коллега-журналист Костя год назад пошел добровольцем. Я решаю его навестить, увидев в фейсбуке пост, где Костя иронизирует над знакомыми, которые, сидя в Берлине, получают «контузии» в боях за чистоту украинского языка. Мол, не страдайте там так, идите лучше к нам.
Костя встречает меня в шахтерском поселке перед Покровском. До фронта тут далеко, людей много, работают магазины и даже кое-какие шахты. Костя говорит, что выходной отменился, сейчас повезем пацанов на позиции, он водитель экипажа дронщиков. Они запускают дальнобойные дроны, вроде небольших «шахедов», летящие на десятки километров за линию фронта.
Мы заезжаем к нему домой, выгружаем из бусика картонные коробки. Одна открывается, и я вижу сложенные валетом крылья дрона, напоминающего советскую авиамодель, только больше. И коробка, и пенопластовые крылья выглядят не очень серьезно. Потом мы забираем двух пацанов с автоматами и едем куда-то в поля.
— Это Шура, журналист, ему можно доверять, хотите сказать что-нибудь?
Виталик, молодой, лет 23, кудрявый парень, вдруг начинает очень эмоционально говорить:
— Большая часть начальства просто зарабатывает деньги, им абсолютно наплевать на жизни бойцов. Недавно людей отправили посреди дня искать лелеку, которая была утеряна. В итоге один ранен, медики поехали его подбирать, в них влетел FPV — один двухсотый, парню 19 лет, мой друг! А поспрашивайте ребят, как им командир батальона угрожал, что, если они не запустят борт, он приедет, прострелит им ноги. Сколько было этих бортов потеряно потому, что он решил запустить, а погода действительно плохая, и пилоты это понимают. А у него опыта нет, но ему похуй!
Костя через плечо укоризненно смотрит на Виталика, показывая, что тот перегибает. Проезжаем села, которые в прошлом году еще были цветущими. Теперь они серые, унылые, у каждой калитки стоит военный джип с РЭБом, улицы разбиты в кашу. Но на лавочках вместе с солдатами еще сидят бабуси. Они выглядят так, будто склеили половинки фотографий из каких-то разных времен.
В прошлом году рядом с дорогой между этими селами стояла каменная скифская баба. Помню, мы остановились, я подошел и коснулся рукой шершавой плоти. Баба была отесана очень криво, я почувствовал, что она — окно в мое далекое прошлое, что-то уже почти забытое, но все-таки бывшее именно со мной. Я чувствовал древнее желание вытесать фигуру человека, понять его загадку. Тысячи лет каменная мать смотрела пустыми глазницами, как люди в этих полях убивают друг друга. Теперь ее тут нет. Несколько месяцев назад, боясь приближения фронта, волонтеры выкорчевали бабу и куда-то увезли.
— К кому-то на дачу, наверное, — смеется Костя.
Наконец мы доезжаем до блиндажа у дороги, над входом на фанерке написано «занято». Где-то вокруг перестреливается тяжелая артиллерия, но до нас ей дела нет, а дроны сюда не долетают, так называемая желтая зона. Пацаны выгружаются, двое других выходят из блиндажа, садятся к нам, и мы едем назад. Я спрашиваю, что они там делали. «Родину защищали…» Солдаты объясняют, что по очереди дежурили в блиндаже, чтобы его не заняло какое-нибудь другое подразделение. Вообще-то он нужен как база для запуска дронов, но в роте пертурбация, сейчас они ничего не запускают, а просто охраняют блиндаж.
Отвезя пацанов, мы с Костей заходим в кафе. Оно очень дорогое, хуже, чем в центре Киева. Главная задача местного населения сейчас — выжать из солдат все, что получится. Костя рассказывает о своем военном пути. Он пошел в армию, несмотря на медотвод: после операции на головном мозге вместо части черепа у него пластина.
— Я ужасно боялся, потому что мне категорически нельзя ловить контузии, любая может быть смертельной. И ты сам подписываешься зайти в тюрягу, неизвестно насколько. Запаниковать хотелось каждую секунду — от всех этих людей, этой бюрократии. Сначала меня отправили в дешифровщики: будешь отслеживать технику, контузия тебе не грозит. Месяц — и кукуха поплыла. 24/7 ты сидишь в полностью закрытой хате, пялишься в монитор. Нечем дышать, все постоянно на взводе, друг на друга кричат. Девяносто процентов этой работы — показуха, мы просто смотрим на пустое поле. Типа, летишь по вражеской территории и ничего не находишь, потому что все прячутся. Но ты же не можешь сказать, что не нашел, поэтому начинаешь дорисовывать статистику, прикапываемся к какой-то машинке: вон едет «козел», давайте за ним следить. Вышел солдат, в магаз пошел, сигарет купил.
Сидит наш командир, перед ним на большом экране пиксельное изображение, и он говорит, что видит пушку. Никто, кроме него, пушки не видит. Но он же не может ударить в грязь лицом: свистать всех наверх, обстреливаем эту зону. «Обстреляли, цель поражена». Я смотрю — там ни хуя нет и не было. За полтора месяца я не увидел ни одного момента, когда я был бы полезен. Люди за это получают боевые. Ты и так понимаешь, что они ни хуя не делают, но еще постоянно крики на ровном месте, мы же важным делом занимаемся. Я и под курткой коньячок уже таскал, и дошел до того, что с утра — чай с коньяком, обед и ужин чай с коньяком. Я понял, что щас ебнусь, начал ломать комедию: «Я не справляюсь, очень тяжело, выведите меня».
Я же хотел прийти и делать что-то важное. Не обманывать себя, а правда делать. А ты видишь, что это огромное болото людей. Я видел капитана дешифрования, который знал меньше, чем я после полутора недель. И все, что его интересовало, — это пойти пообедать. Десять тысяч должностей, которые на фиг не нужны. Каждую бумажку приносишь, переносишь, подпись, печать, заверить, одно ведомство, второе. Всегда надо нравиться начальству. Чем старше офицер, тем больше у него ПМС. И тяжко, что все это бессрочно. У нас в части больше всего срывались в СЗЧ именно с тыла, а не с передка.
Вот я водитель экипажа, у меня есть путевой лист, что я выехал на задание, остаток топлива такой-то, километраж такой-то. Моя машина ест десять литров на 100 километров. Но я вожу аккуратно, и она ест пять-шесть литров. Начальник говорит: «Ты шо, издеваешься?» — «Так я же экономлю». — «Та какая мне на хуй разница, шо ты экономишь, по документам не совпадает». — «Что делать?» — «Шланг купи, ты шо, не можешь, как нормальные люди, солярку слить?»
Это максимальный совок, эти люди знают, как сделать, чтобы от них отъебались и чтобы все работало на их карман. Наша часть долго пыталась закупить дроны. В Украине есть какое-то количество производителей, и вот мы ездим по заводам, смотрим продукцию, там все одинаковое. И я видел, как наш полковник говорит директору: «Ну-у-у, если мы договорымся…» — и делает такое движение ебалом, спутать ни с чем нельзя. Речь шла про откат, это работает исключительно так. Представляешь ебало советского руководителя, распухшее, спитое еблище — и такое же у директора. В итоге договорились с другим.
Утром Костя поехал на позиции, чтобы отвезти пацанам пиццу, час туда, час обратно. Потом вернулся, и мы выпили кофе в центре поселка. Вечером он снова метнулся на позиции — отвезти пацанам коньячок, чтобы нормально ночевалось в холоде. Все это можно было взять с собой, когда мы их завозили, но я понимаю, что это способ справиться с бездельем.
— Ты же понимаешь, что я ничего не делаю и все мы ничего не делаем, — говорит Костя, вернувшись. — То, что мы запускаем, это детская игрушка. Половина бортов просто падает куда-то в поля, а вторая улетает за линию фронта, за три месяца мы, кажется, два раза в кого-то попали. А выезжали каждый день — как тебе статистика? Их управляемость настолько падает, что попасть — это чудо. Нам обещали лучшие борты, но это же армия — что обещали, то и нарушили. Хвастаться, сколько у нас боевых вылетов, это как гордиться, сколько раз ты подрочил.
Я себя чувствую в тюрьме, у меня все амбиции закончились. Я понял, что не могу это все перебарывать. Я буду делать минимум, который могу дать, — езжу на совесть, стараюсь не проебывать. Стараюсь разруливать конфликты пацанов, потому что они бесконечные, беру на себя гуманитарные вопросы типа поиска жилья. По-человечески от меня здесь есть толк, но в целом наш толк нулевой. Ладно, хоть пока денег заработаю.
Утром сквозь сон я слышу стрекот пулемета, он звучит уютно, словно защищает меня, хочется спать дальше.
— Что это?
— «Шахеды» сбивают.
— Получается?
— Бестактный вопрос, — улыбается Костя.
— Слушай, я вот только не понимаю: если ты занимаешься хуйней и страдаешь, то зачем пишешь в FB, чтобы люди тоже шли в ЗСУ?
— Ха, точно… Ну это так работает, все должны принести что-то в жертву.
— А может, дефицит кадров подстегнет армию измениться?
— Ну-у-у нет, она скорее рухнет.
Мне кажется, что многие в Украине сейчас ведут себя как Костя — уже не верят, но еще агитируют.
Ночью я схожу на пересадочной станции в маленьком городке Смела в Черкасской области. На улице мороз, звучит сирена воздушной тревоги. Билетов на прямой поезд в Киев не было, и тут мне надо три часа дожидаться следующего. Над нами вдоль ветки железной дороги тарахтит «шахед». Как ни странно, но по самому стрекоту этой штуки чувствуется, что внутри никого нет. Все аппараты, управляемые человеком, звучат как-то иначе, а тут противный, мертвенный звук.
Когда я подхожу к вокзалу, из него выгоняют людей. Это началось три года назад после ракетного удара по вокзалу в Краматорске. На запертых дверях — реклама «пункта незламности», которые должны функционировать в каждом вокзале: «Горячие чай и кофе круглосуточно». На рекламе улыбающиеся люди в шарфах пьют этот самый чай, а мы глядим на них с завистью. Холодно — капец.
Через час люди начинают стучаться в вокзал. Работницы через двери оправдываются, ругаются, говорят: «Идите в убежище!» Я нахожу убежище, это тесный подвал рядом с вокзалом, там холодно и такая вонь, что невозможно находиться. Понятно, что эти коврики на лавках за три года не стирали ни разу.
Через два часа вижу, что бабка, сидящая на парапете у дверей вокзала, начинает заваливаться. Я подхватываю ее и принимаюсь колотить в дверь. «У нас камеры, вы что, не понимаете!» — кричит тетка из здания, но соглашается пустить бабку в тамбур между дверьми. Все это полный абсурд, но мы выросли в совке и все понимаем. Мне кажется, что Украину охватило чувство усталости и бессмысленности.
ГЛАВА 6
Дезертир
Полтора года назад я познакомился со штурмовиком Данилой, который стал главным героем моего репортажа. Я не мог даже представить, через что он прошел, но Данила удивлял скромностью и какой-то душевной качественностью. Тогда он был очень мотивированным, хотел «гнать пидоров», говорил, что всем надо готовиться воевать, никого это не минует. Полгода назад я написал ему, спросил, как дела.
— Привет, я на пиздячке [боевые столкновения], завтра в Часов Яр.
— Не геройствуй, если можно.
— Я уже нагеройствовался, моя цель — просто пережить.
Интонация ответа была новой. Теперь, приехав в Киев, я снова позвонил Даниле. «Я в СЗЧ», — ответил он. Это было неожиданно, но и ожидаемо.
По разным оценкам, которые я читал, осенью 2024 года дезертиров было от 100 до 200 тысяч человек. Солдаты говорили, что около трети мобилизованных бежит с передовой сразу по прибытии или после первого боя. Никакого способа удержать такое количество нет. Многие командиры даже не оформляют на них бумаги, просто некогда этим заниматься. В стране заведено более 60 тысяч уголовных дел о дезертирстве, но они не расследуются, у государства нет следователей даже на десятую часть такого объема. Дезертируя с фронта, человек ставит себя вне закона, но реального наказания не следует. На самом деле командиры понимают, что держать таких мобилизованных бессмысленно, толку от них мало. Поэтому треть усилий ТЦК и учебок просто вылетают в трубу.
Те солдаты, кто уже начал ходить на боевые выходы, дезертируют реже: привыкают к опасности, а главное, обрастают человеческими связями, им уже стыдно бросать ребят. Тем не менее и старые фронтовики уходят в СЗЧ — просто больше не могут. Полтора года назад власти обещали определить сроки демобилизации, но обманули. Человек понимает, что армия будет его использовать, пока его не убьют, и все.
Данила рассказывает, что устал от хуевого отношения. Его сильно подкосила история, когда комбат приказал зайти в захваченное русскими село и занять круговую оборону в школе. Данила считал, что это самоубийство, и отказался выполнять приказ. Комбат сначала угрожал ему уголовкой, а потом, когда Данила спал, просто уговорил нескольких парней из его взвода зайти в село. Парни погибли, и Данила не смог простить комбату, что тот погубил их для отчета перед начальством.
— За два года я свыкся с мыслью, что я одноразовый юнит. Трудно наблюдать, что им на тебя похуй, и все равно во вред себе поступать. Мы с моими хлопцами были в доме, на нас с дрона скинули магниевую зажигалку. Они думали, что мы сразу оттуда будем ломиться, сделали засаду, чтобы нас шлепнуть. А я завел пацанов в погреб, там просидели с одним противогазом на троих полтора часа, в густом дыму. Один дышит, два ждут, над нами пожар. У нас там еще лежал РПГ, оно взрывалось, конечно. Сидеть в горящем доме, раскаленном, это пиздец, лежишь на этом полу. Понял, что сейчас отключимся, из огня выскочили, забились во двор и слышим, как они рядом по битым стеклам ходят, они думали, что мы сгорели. Мы все обгорелые, в темноте на ощупь вышли, я чеку вынул из гранаты и ходил с ней так два с половиной часа.
Нас троих отвезли в госпиталь. Мы позвонили в штаб, попросили бумажку, что были ранены при выполнении боевых задач, для выплат. «Да тут сейчас некому этим заниматься». Это было последней каплей. Говорю: «Хлопцы, раз им на нас похуй, значит, без нас справятся». На хуя мне такое, блядь, отношение, я ж человек… Нас во взводе осталось пятеро, за всю роту хуярим, каждый божий день эти штурмы, без выходных. Уже остопиздело все!
— А уголовки ты не боишься?
— Да вообще похуй. По мне лучше отсидеть в тюряжке, чем быть убитым по чьей-то прихоти.
Понятно, что после передовой запугивание уголовкой кажется смешным.
— А семья что сказала?
— Так у меня же мама в Рашке. Созваниваемся, она знает, что я пошел в СЗЧ. Она переживает, конечно, но вообще она ватница, мы с ней не затрагиваем эти темы. Я поначалу пытался, а она только плечами пожимает: «Я политикой не интересуюсь», — ну стандартный кацапский ответ. Точно так же работает на своем «Уралвагонзаводе», танки выпускает.
Я думаю, что это очень жизненно — мама, которая переживает, но делает танки.
ГЛАВА 7
Дроны
Мы в «Австрийке», эвакуационном автобусе добровольческого батальона «Госпитальеры». За рейс он может перевезти шесть тяжелораненых и пару десятков легких. Сейчас мы отправим их из сельской больнички в больницы Днепра. Ходячие раненые зябко ковыляют от дверей больнички и набиваются в автобус. «Хлопцы, трамбуемся!» Они выглядят потерянно, как жертвы кораблекрушения. В заднюю дверь подъемником загружают лежачих, в основном с оторванными ногами.
В автобусе я сразу вижу, что все лица не городские — серые, морщинистые, небритые. Это пехота, простые дядьки, «селюки», как их тут называют. Всем за сорок, форма дешевая, мешковатая, та, что выдали в части. Половина из сел, вторая — рабочий класс: строительство и отделка, теплосети, электрика и тому подобное. Эта измученная серая масса раскачивается, сидя на лежаках, пока «Австрийка», как бешеная, мчится прочь от фронта. Опухшие лица и остановившиеся взгляды. Раненые обдолбаны обезболами, при этом им все равно больно, но главное — они не здесь, а где-то. Я подсаживаюсь к мужикам и расспрашиваю их про обстоятельства ранения. Один за другим они рассказывают одно и то же, открывая окошко в инфернальную реальность.
— Да там нема чего рассказывать, — говорит до крайности выжатый человек, маляр-штукатур. — Двенадцать суток страха, все сливается, один сплошной день, у тебя башка вот такая, у всех контузии, ты уже не ешь. А как бы ты ни боялся, надо же работать, иначе соседям будет плохо. Постоянно маскируешь эспэху, но сразу все сделать нельзя, дронщик спалит изменения, по-любому разберут.
Бывший штукатур имеет в виду, что любые заметные изменения пейзажа привлекут внимание дрона-разведчика и позиция будет разбомблена.
— Ничего там интересного, — мрачно вторит другой солдат (в миру ремонтник квартир, охранник в магазине, Черниговская область). — «Скидами» накрыли, даже вспоминать не хочется. Дронов как в улике пчел — один за одним, один за одним, скидают, скидают, носа высунуть нельзя. Леска от оптоволокна везде висит. Подлетает, разбирает эти блиндажи под корень. Нет времени даже засыпать, мешками прибрать. И новый не можешь выкопать, потому что ты как на ладони, просто срисуют [установят цель] сразу. Копаешь сначала себе ямку — только когда туман, дождик, где-то по-серому. Очень проблема с минометкой, с порохами, снаряды не вылетают. Для гранатомета американского — в стволе разрываются, сам видел два случая. Очень плохо с техникой эвакуации, постоянно ломается, запчастей нет. Даже подвезти еду и БК — это головняк: раньше была одна машина на позицию, сейчас — одна на три. Сидели с сентября, замены нет, мотивации нет.
Мужика прорвало, видно, что он миллион раз все это передумал.
— Коробочка [БТР] не может приехать, закинуть передачку. По-серому [в сумерки] выбегаешь, лазишь где-то по селу, ищешь чьи-нибудь свечки окопные, какие-нибудь решетки, чтобы фэпэвэшка не влетела. Смотришь, кто твои смежники на ста метрах, потому что информацию никто не может дать. Свои чуть не пристрелили нас — я увидел, что они там находятся, кричу: «Свои-свои, я украинец!» Залетаю — а там автомат мне в лоб, у него руки трясутся, глаза вот такие…
Подвоз продуктов бэтээром и других вещей стал ужасно трудным. Отойти от блиндажа опасно, поэтому ты не знаешь даже своих соседей, нарастает хаос.
Дядька лет уже под 60, строитель из Ровенской области, показывает свои обмороженные клешни и как-то удивленно жалуется, что они совсем не гнутся.
— Под открытым небом: ни блиндажей, ничего, только сеть натянули. Нас некому было менять, много потикало. Пидоры хотели окружить, дорогу перекрыть — по два, по три штурма в день. Из двадцати человек пять двухсотых, а трехсотых очень много. Там были еще люди, в неизвестном направлении они ушли. Три дня еды не было, потом нам с дронов покидали — на четверых банка каши ячневой на день. Молодой хлопец там был в панике, мы его поддерживали. Потому что закопаться там невозможно, окопов нет, только лежка.
А в последний день фэпэвэшки начали залетать — мы веток наставим, они ударятся и перед нами метрах в трех взрываются. Носом кровь шла два дня или три, потом перестала. Ну, мне таблетку дали, я же ее и сейчас принимаю. У нас радейка села, так что мы стреляли на малейший шорох, как трещит в посадке, — там зверь или что. А штурмовики приехали, насчитали там 12 человек пидоров убитых, не зря мы шугались. Похвалили, пообнимали нас, дали воды попить и по шоколадке. Я не хотел ехать в медроту, на адреналине был или на чем, а оказался в медроте как, не помню. В медроте дали поесть — меня вырвало сразу. Утром обратно вырвало, но постепенно привык до еды.
Из картины, которую описывает дядька, мне понятно, почему у раненых такой взгляд.
— Мы были там 22 дня, не знаю, чи запишут, говорят, в штабе тетрадки сгорели, или компьютер. Меня в штаб завели, голова крутилась, два раза рапорт переписывал, а комбат порвал. Но хотя бы я жив. У меня еще сын воюет на Запорожье, жинка одна. Звоню ей, она в слезы — выключаю телефон. Я себе две-три тысячи оставлял, а остальное ей. Мне что — покурить взять, да и все. Курить там не было, я подумал: может, у пидарасов есть сигареты? Пошел — три пачки нашел, забрал, мы покурили, но они какие-то крепкие. Говорю: «Может, они что-то туда положили, ну его на хуй». Я рывками помню, вот говорю-говорю — потом забываю. Хлопцы мне: «Да ты уже рассказывал…» Говорю: «Извините».
Дядька сильно контуженный. Большинство соседей тоже жалуются на севшую память.
В девяти случаях из десяти ранение им принес дрон. Это был или FPV (дрон-камикадзе), или «скид» (сброшенная с дрона граната, мина или зажигалка), или дрон, управляющий минометом, — и так далее. Дроны повсюду, их уже гораздо больше, чем людей.
ГЛАВА 8
Нора
Почти двести лет главным укрытием пехоты были окопы: артиллерия и минометы редко попадали точно и основное поражение происходило за счет разлета осколков. Но дрон скидывает гранату ровно в тот сантиметр, куда нужно, поэтому окопы потеряли смысл.
— Окоп точно не спасает, — объясняет боевой медик Тарас. — Блиндаж может спасти, если его целенаправленно не начнут разбирать. По траншеям больше не походишь, люди просто живут под землей, адаптируются, буквально превращаясь в мышей. Тебя мыши кусают со всех сторон, ты сам как царь мышей, живешь с ними. Я последний раз ходил по траншеям в прошлом году.
— Я на одной точке простоял 12 суток, за это время на улице полчаса не провел, — говорит раненый.
Находиться под открытым небом нельзя никогда — ни днем, ни ночью. Солдаты должны все время прятаться в блиндажах или каких-нибудь замаскированных ветками норах.
— Я сидел в норе, — рассказывает пехотинец Денис, — Сидел там с автоматом, не спал несколько дней. А сзади мои типы спали — не понимаю, как им удавалось. У меня были галлюцинации: я сидел, смотрел на глиняную стену, а на ступеньке лежал кусочек фольги, его шевелило ветром, и он во что-то превращался. У нас в норе жили какие-то твари — не то крысы, не то какие-то нутрии, хер знает. Там были мужик и баба, они были немножко разные, я их уже различал. И мы были с ними, как они. Я понимал, что жизнь здесь закончится, и принял это. И я полностью отпустил фантазию — только чтобы не думать о том, что вокруг. У меня там эта фольга превращалась, эти животные что-то мне говорили, и какие-то шары катались. Но потом я подумал, что, когда они придут, хорошо бы кого-то убить. Я думал, с какого бока удобнее будет стрелять. С этого неудобно, а с этого получше, приноравливался, это меня тоже отвлекало...
— Когда штурмуют, то хоть видишь, как они идут. А тут звуки слышишь, но не высунешь голову, не посмотришь.
— Поссать вышел из блиндажа — один над тобой уже висит, тут же другой прилетает — и сразу «скид». У пидоров на каждого нашего бойца по два дрона: один просто смотрит, другой — с «яйцами» [со «скидами»]. Вот пиздуют четыре человека по посадке — восемь дронов летят, ждут, пока ты остановишься, — сразу скидывают. А ночью они еще лучше видят.
— Они не летают, только если туман. У них тепловизоры — поэтому даже ночью в блиндажах ничего не топят. Пацаны меня в блиндаже перевязывали и где-то около полуночи запалили чай нагреть — сразу срисовали [обнаружили цель] и фэпэвэшкой по блиндажу.
Любой человек, остановившийся на минуту, — мишень для «скида». А маневренные FPV легко догонят и того, кто движется. Робот-молния, который прилетает откуда ни возьмись на дикой скорости и взрывается в тебя. Дроны изменили некую суть войны, почти устранив элемент солдатской удачи. Война и раньше состояла из сплошных убийств, но солдат мог уповать на везение. Но дрон прилетит точно, догонит и убьет.
— FPV же кидается туда-сюда, вычисляет, где ты есть. Если нашел, будет преследовать, все равно тебя уничтожит. Из автомата его тяжело сбить, он 180 километров в час разгоняется.
Сбить из автомата FPV почти нереально. Смешно, но единственное оружие, которое от них помогает, — это охотничье ружье, заряженное дробью. Все дедовские берданки, валявшиеся по чердакам, уехали на фронт, но их не хватает.
— Раньше было, что мы 11 километров пиздуем, чтобы выйти на позиции. Сейчас пройти даже километр нереально, выходишь — он уже висит. Прилетает фэпэвэшка, услышал ее — надо бежать куда-то в лес, в густоту. Ты ищешь, за что она может зацепиться, ветки какие-то, ни хуя не находишь, потому что эти посадки уже покоцаны. Или она тебя теряет, или ты можешь пострелять с автомата, либо она в тебя приземляется. Ну, когда жить хочешь, у страха ноги длинные.
Зимой лесополосы на линии фронта представляют собой в лучшем случае реденькие гребенки из черных, обожженных стволов без веток, а чаще — просто изувеченные пеньки. Удивительно наблюдать, как весной эти огрызки расцветают буйной зеленью.
Кроме обычных дронов, скидывающих по несколько гранат, появились «Бабы-Яги» и «Вампиры», способные нести целый барабан гранат, до 20 килограммов взрывчатки. Эта штуковина — переделанный сельскохозяйственный дрон, летящий по заданной траектории и потому менее уязвимый для РЭБа. Дрон-разведчик наводит «Бабу-Ягу» на блиндаж, а та прилетает и «разбирает» его.
— Не думал, что в старости буду Бабу-Ягу бояться. Она как восемь «шахедов» жужжит-жужжит над тобой, так бахает, что на земле лежа подпрыгиваешь. Крепкая штука, в доме два этажа сразу складывает. Гудит как самолет. А у них «Вампир», восьмикрылый, по звучанию они немного разные…
Часто блиндажи жгут разными зажигалками:
— Скидывают магниевую зажигалку, прожигает все. Землей только тушить можно, кислорода чтоб не было вообще.
— Ставят на фэпэвэшки фугас, а сзади ставят зажигалку. Она раскручивается и таким напалмом выстреливает вокруг, поджигает.
— Нас потравили газом, — тихо говорит сильно опухший лежачий раненый. — Нам приказали штурмовать село, а пидоры увидели, «скиды» сделали — и буквально через пять секунд мы все начали задыхаться. И еще наши по нам стреляли… Не могу говорить, прости…
— Да, уже был один парень, — подтверждает госпитальер. — Сказал, взорвалась эта граната. В принципе он дышал, не кашлял. Когда привезли на стабпункт, через пару часов он умер, у него были выжжены легкие, никто не понял, как он дышал.
— Они там разное скидывают, скинут окопную свечку, там сверху картон и воск, а снизу полсвечки тротила — нашел в окопе, заносишь в блиндаже погреться, фитиль подпалил. И еще пауэрбанки: включаешь в зарядку — замыкание, детонатор. И пластиковые мины, которые миноискателем не найдешь ни фига. «Терминатор» — вещий фильм: дроны людей уничтожают, а пидоры чисто дочищают.
— У нас каждый выход самое малое четыре-пять двухсотых, в основном когда пересменка. Кацап нас слушает, знает время, когда мы выходим с позиций, и дроны начинают посадки утюжить. С нами выходили пацаны — дрончик завис, четыре мины прилетело — четыре тела, пятый трехсотый — и то он нашел старый блиндаж, залез и задвухсотился, пока его искали.
Я фигею от этой статистики — пять убитых за каждый выход, чаще всего просто по дороге с позиций. Слово «задвухсотился», то есть умер, отражает стершуюся грань между живым и мертвым, к которой люди на нуле уже привыкли.
Два года главным средством борьбы с дронами был РЭБ — глушилки радиочастот. Это или мощные полевые станции, покрывающие несколько километров, или портативные, защищающие один автомобиль, или переносные окопные аппараты, мало на что способные. Но год назад у россиян появились оптоволоконные дроны, полностью недоступные для РЭБа. За дроном разматывается тоненькая леска, по которой без помех бежит свет.
— Они его сажают рядом с дорогой, — объясняет мне мускулистый бородатый штурмовик. — У него включена камера, и он может сутки так сидеть, а видит машину — взлетает и бьет. Но он не такой быстрый — на 100 километрах в час можно от него оторваться. И в посадках он легко теряется, ему сложно резко поворачивать.
— Видишь пацана? — говорит штурмовик, показывая на мужика с обожженным носом и губами и сломанной ногой. — Их подпалили, и они выпрыгивали с третьего этажа дома, ноги поломали. Я его вытаскивал.
— Зажигалка? — спрашиваю я у того мужика.
— Нет, просто подпалили, — отвечает он замкнуто. — Зэки заехали, начали штурм, нас семеро, а их, блядь, тридцать. Загнали нас на третий этаж и просто подпалили. Перекрытия — все деревянное. По радейке прошу подмоги, говорят: «FPV летают пачками, они не дойдут, просто хлопцев положим». Мы повыскакивали, не знаю, каким чудом, мы окружены были. Последний пацан сгорел заживо. Понимаешь, про это не говорят.
Позже водитель другого эвака показывает мне на телефоне фотку раненого, которого он недавно грузил в машину. На каталке лежит голый парень, тело запечено, как поросенок на вертеле, гениталии сгорели. Не знаю, понимают ли люди, посылающие других на войну, что именно они делают.
ГЛАВА 9
Селюки и Рэксы
Все солдаты говорят, что людей на фронте катастрофически не хватает. Подразделения укомплектованы на 20%, поэтому люди сидят в окопах неделями и месяцами, их некем менять.
— Нет срока службы — сюда пришли, а уйти уже не уйдешь. Отсюда выход один — триста или двести…
— Или СЗЧ, — вставляет сосед. — Просто ложат мясо, а пидоры лезут, по пять населенных пунктов берут каждый день.
От солдат фонит пессимизмом. Раньше измученные военные горячо возмущались теми, кто не хочет прийти им на смену. Теперь ненависть и презрение сменились обреченным принятием — кто же добровольно сюда полезет. К уходу в СЗЧ теперь тоже относятся с пониманием.
Дроны методично истребляют людей, пехота измельчается, как в шредере, стачивается, как карандаш в электроточилке. Пазл складывается в моей голове. Теперь я понимаю, что именно значат патрули ТЦК на улицах и откуда взялся животный страх перед «бусификацией». То, о чем говорят солдаты, не показывают по телику, но люди каким-то образом это чувствуют.
Штурмовики жалуются, что пехота в бой не рвется.
— Половина таких, что он идет за тобой, и понимаешь, что ему хочется только выжить. Он не хочет найти кого-то и убить, и от него толку никакого, он мог вообще не ходить.
— Человек не понимает, что будет один проеб, где-то отошел, забоялся, где-то фонарик включил — и вся группа ляжет. Стрельнул сдуру, вас засекли, а рация села — и все, неделю не сможешь выйти, будешь лежать где-то, из лужи пить воду. Мы шли вдесятером, а лучше бы пошли пятеро, больше бы работы сделали.
— Есть такие пацики — залезли в блиндаж и не могут выйти, просто садятся, и начинается трясота. Им надо сказать простые вещи, дать одну команду: «Мы тебе будем кидать ПКМ, ты снимаешь ствол, подаешь другой и чистишь, больше ничего не делаешь. А ты просто ленты подаешь и заряжаешь». Это одна маленькая вещь, которую их мозг позволяет сделать. А ранят — надо будет с ним возиться.
— Те, кто хотят выжить, не бухают. А очень много таких, кто не хочет: просто заносят на позицию рюкзак водки и отключаются. У нас был тип — напился и просто начал палить по посадке. Он вставляет рожок, передергивает, глядит на меня. Показываю жестом: типа, давай автомат — отдал. Он вообще с ебанцой, и у него уже белка была. Но вообще это хорошо, когда человек может открыть огонь. Потому что многие не могут, пока пидор прямо в окоп не залезет. Человек не защищается — уже драка, а он стоит. Когда по зубам дадут, кровь во рту почувствовал — он тогда включается: а, мы деремся.
— У нас один пацан ушел. Был — и нету, один броник только. Кинулись — нема пацана, а масксеть лежит, как будто бы он есть. Хуй знает, куда он ушел. Скорее всего, двухсотый, но могли и в плен взять. Бывало так, что пацан по рации отвечает — а по голосу-то понимаем, что не он.
— Хорошо, если человек уходит сразу, на первом этапе, а не на боевых [заданиях].
— А есть, которые боятся в СЗЧ идти, — говорит штурмовик, — обычно дядьки пятьдесят плюс, жизнь пожили. Им говорят — они все делают без всяких-яких, и их там баранят просто. Они же неопытные — он всю жизнь водителем пробыл или слесарем. Ему сказал старший: «Иди туда», — и он идет помогать соседней бригаде вытащить трехсотого. А там FPV или миномет — и все. Не надо было его туда отправлять, а ему не надо было туда идти. Но многие пользуются, понимают, что дядька будет делать, что скажут.
— Вообще, воюют по большому счету селюки, гречкосеи, комбайнеры и так далее — говорит медик Тарас. —просто потому, что в селе человека легче словить. И даже в Третьей штурмовой селюков кидают в жопу, «а мы, рэксы, будем делать работу».
Рэксами в народе называют штурмовиков. В автобусе они сразу заметны. Это совсем другие хлопцы, гораздо моложе пехоты, лет до 30, мускулистые, подвижные, все почему-то невысокие. Они хотят воевать и, когда спрашиваешь их о проблемах на фронте, говорят по делу:
У пехоты лица в основном выключены, а штурмовики, наоборот, очень включенные, живой взгляд, явно мотивированные. Большинство «рэксов», с кем я общался, были открытые, симпатичные ребята. Сложно было поверить, что эти чуваки — профессиональные убийцы. Пехота сидит на месте и обороняется, а задача штурмовиков — залететь в окопы противника и всех там убить. Мы знаем, что на войне врагов дегуманизируют, но как именно это устроено, я не понимал. В этот раз я прямо спрашиваю у командира штурмового отделения с позывным «Вальс».
— После первого боя ты уже их не воспринимаешь как людей. Это не люди, это просто пидоры. Вы в окопе, лицо в лицо — или он тебя, или ты его. Что ты будешь думать, какой он хороший? Ты хочешь жить дальше. Он стрельнет в тебя — за тобой все равно другой пацан его убьет. Поэтому надо просто уничтожить. Ты просто убиваешь то, что движется, и идешь дальше.
После боя сразу достреливаешь, чтобы было все нормально, чтобы чувак не двинулся. Кто убегает — этих надо тоже убить. Если он ранен, вопрос: можем мы его взять или нет? Если он с руками вверх — не знаю командира, который бы его убил. Если у пидора ноги-руки оторваны — можно, конечно, помочь, но он обычно просто истечет, ничего не поделаешь. У нас жесткие близкие бои, там очень мало выживших. Да, были пацаны, которые сомневались, но вообще это просто мясо, которое там бегает и тебе угрожает.
— Вот смотри, — Вальс находит видео в телефоне, в нем немолодой сибиряк, раненный в ногу. — Мы одного якута забрали, он сказал, что у них приходят в семью и дают выбор: один мужчина с семьи. И он пошел, чтобы сына не брали.
— И он превратился в человека?
— Да, это проблема, начинает быть чуть жалко. Но, блин, он мог сдаться раньше! Мы идем, а они по нам хуярят. На хуя вы стреляете? Можете просто выйти, кинуть оружие…
ГЛАВА 10
Охота на пидоров
— Да, Костян, да! — почти кричит молоденький дронщик Виталик, когда мы с Костей везем его охранять пустой блиндаж. — Люди в армии делятся на три типа. Первые пришли убивать потому, что тут это безнаказанно. Второй тип пришел за деньгами, а третий — за карьерной лестницей. А те, кто пришли защищать, буквально через месяц уже готовы ехать к семье, если бы их отпустили. Они могут бить мне лицо и доказывать, что «я идейный», я уже в это не верю. Это или выживание — у тех, кто сидит на позициях и не верит, что это когда-то закончится, или игла, с которой тяжело слезть. Есть мотивированные FPV-экипажи, которые работают не просыхая. Но когда с ними откровенно разговариваешь, то понимаешь, что у них просто жажда убийства. Нам тоже это нравилось. А потом ты переосознаешь эту хуйню, что там, на той стороне, тоже разные люди…
— Дорогой мой, — Костя говорит с Виталиком как добрый учитель. — Я категорически не согласен. Ты не можешь рассказывать, что на той стороне тоже люди. Если люди, то как ты будешь дальше? Объективно, конечно, есть, но…
— Я видел пидора, который оказывал нашему раненому первую помощь. Ты бы отправил в него FPV? Ну отправь, там же не человек, блядь!
— Что ты на меня кричишь!
— Просто людям нравится убивать! Мы по два-три часа спали неделями, и нас это устраивало! Ты это пробуешь, ты на этой волне и уже от этого не откажешься. Это наркотик, ты дозу получаешь. Когда заезжаешь на позицию, отрабатываешь и уезжаешь с хорошим результатом, с добычей, это как на охоту съездил.
Сначала «пидоры, пидоры», мы их ненавидели, я жаждал мести за то, что эти твари натворили. Сгеноцидить на фиг — ну и это подкреплялось приятным финансовым бонусом. Есть люди, которым все это нравится, они пересматривают видосы, как люди разлетаются: «Вау, круто!» Я их понимаю, мы такими же были. «Это моя работа, что здесь такого?» И ты тоже начнешь так относиться, это уже доказано. Ты же смотришь — там словно какой-то фильм, игра, нет стресса. Но это все пройдет, а тебе потом жить.
Мы редко говорили об этом. Но, когда отпуск, ты начинаешь анализировать эту хуйню, пересматривать видео. Не те, которые выкладывают в интернет, а наши. В интернете же нет быта пидорских солдат, там такого не покажут. А у них все то же, что у нас, люди тоже выживают. И тебе нужно их уничтожить — иначе они придут и такой же быт у них будет уже здесь. Но ты же подлетаешь, наблюдаешь за его реакцией — и чаще всего это шок и ступор. Хотя иногда сталкивались со спецурой [спецназ], которая знала, что делать.
— Ты видел, как пидор оказывал нашему помощь?
— Да, когда новые ротации заезжают, новички с обеих сторон еще активно не участвуют в штурмах, изучают друг друга, а потом уже начинается ебашилово. Еще видел, как наши накрыли дом — там был командный пункт пидоров, — и у них в плену были наши трехсотые. Но их всех решили накрыть артой. Мы не знаем, как командование видит эту ситуацию, такие вещи тут воспринимаются легче, ты это фильтруешь не сильно.
После этого неожиданного признания мне захотелось поговорить еще с каким-нибудь дронщиком, человеком, сидящим по ту сторону машины убийства. В госпитале разговариваю со взрослым мужиком. Его контузило в блиндаже.
— Ночью самое классное работать, на теплаке вычислять генератор, «старлинк», любое тепло. Где они вылазят из блиндажей и не ожидают. Если человек хорошо летает, то по туману шпарит, что дай боже. За ночь на «скидах» до десятка, бывает, двухсотят.
Мужчина вспоминает азарт охоты.
— Дрон надо подготовить для вылета, нормально взлететь, нормально долететь. Тебе дают говно, на котором не можешь летать, сырой дрон, ты его сам подшиваешь, настраиваешь каналы, ретранслятор, чтобы оно работало четко, синхронно. Летишь за линию фронта 13-14 километров, знаешь, что там какая-то дорога, — там всегда кто-то есть, что-нибудь да найдешь. Ну если туман, никого не нашел, время зависания маленькое, то надо во что-то въебать, а то проебешь дрон…
Слушая его, я понимаю, почему дронщики постоянно атакуют гражданские машины, дома или людей, — это делается на последних минутах полета, когда им жалко просто так терять дрон.
— И на пехоту охотишься?
— Конечно. Вчера за двумя гонялся, фугас три килограмма просто в человека — ну понимаешь, в клочки разрывает. И когда нашу пехоту посылают на мясо, то их дроны точно так же разъебывают.
— Ты это близко видишь?
— До самого последнего момента, как ты влетаешь прямо в него.
— И как тебе с этим?
Мужчина жестко и настороженно смотрит мне в глаза. Я что-то нарушил.
— Прекрасно. Ты можешь потратить только один дрон и знаешь, что оно уже лежит, а не бегает где-то…
Оно — в смысле мясо.
Когда я рассказываю обо всем этом моему другу Боре, он говорит: «Это как химическое оружие, они [дроны] должны быть запрещены».
ГЛАВА 11
Больно
Наверное, главная трагедия нынешнего этапа войны — невозможность быстро вывезти раненых. За каждым медэваком охотятся дроны, поэтому возить можно только «по-серому» или по туману. Раненые по три-пять дней лежат на позициях, мучаются и умирают: выживаемость связана главным образом со скоростью доставки в госпиталь. Атаковать медэваки — военное преступление, но дронщики только этим и занимаются.
— Он пять дней лежал, бедняга, мучился, не могли выехать, — рассказывает раненый о побратиме. — В итоге я сам его вывел. Кушать его заставлял, ему в живот тоже попало, раздуло, двадцать осколков. Я на него антитепловизорный плащ надел, и на себя. И он потихоньку сам семьсот метров до эвака прошел. Надо было вытягивать, потому что заражение крови пошло.
— А у нас был в бригаде водитель, — рассказывает медик. — Он ехал по лесу к точке, начался обстрел, он остановился и залез под машину. На рацию не отвечает. А его же ждут — пошли его искать, нашли под машиной. Пытались его вытащить, он ни в какую, забился, как кот, отталкивает, не понимает, что происходит.
Одна женщина-парамедик объясняет мне, почему многие раненые такие худые:
— Я везла паренька, очень худого. Он говорит: «Я до больницы ничего не буду. Мы месяц почти ничего не ели и не пили, чтобы в туалет из блиндажа не выходить…»
Всю дорогу госпитальеры быстро, как матросы на корабле, снуют между солдатами, производя какие-то манипуляции.
— Кущев! Кущев есть?
— Так, кто тут достал себе катетер?
— У вас насколько боль от одного до десяти? Где-то на десять, серьезно? Вам ничего не кололи?
— Как фамилия, Семенов? Вам лежать лучше или сидеть? Мы можем вас положить.
— Филиппов? Какие у вас вещи были?
— Красный пакет, подписанный…
— Это у вас варикоз? Алена, погляди тут, пожалуйста.
— Всех лежачих — в 25-ю?
Девушки связываются с больницами, сортируют раненых, пишут каждому на руке номер той, куда его везти. Дядька-пехотинец с раненой рукой и один из госпитальеров выясняют, что у них обоих позывной «Кум», и так радуются этому, как будто встретили родственника. Я слышу, как один солдат говорит другому: «Я нигде не видел, чтобы сервис такой был, такое отношение. Первый раз…»
За войну «Австрийка» вывезла больше десяти тысяч раненых. Каждый день — по два рейса, полных искалеченных мужиков. В Днепре мы развозим раненых по больницам, где есть места. Ходячие раненые, помогая друг другу, ковыляют в приемный покой.
— Эй, инвалид, давай сюда!
— Кто инвалид? Я инвалид?
Через минуту из дверей приемного покоя выбегает наш водитель:
— А что вы не снимаете, какой тут бардак?! Не хотят принимать пациентов. «Нет мест… Нам начальство не приказало…»
В фойе девушки-госпитальерши ругаются с девушками за стойкой. Зайдя внутрь, я вижу, что коридоры на этажах заставлены койками с ранеными.
— Ждем еще хлопчика. Падышев, к доктору на стол! А где Галкин лежал? Он был в восьмой.
— Так он пошел в часть.
— Хоть бы до свиданья сказал…
В автобусе я опять слышу ссору. Командир экипажа, взрослая женщина-врач нервно кричит на молодую девушку-парамедика. Та пыталась помочь раненому, которому было больно из-за мочевого катетера, не смогла, засуетилась и побежала за помощью в больницу.
— Я тебя просто прошу, занимайся своими делами! У него моча нормально текла, собиралась.
— Я просто разволновалась… — оправдывается девушка. — Я побежала к ним, попросила прийти, а им по фигу…
— Я тебя нормально спросила: что ты будешь делать? Мы приехали в больницу, выгружаемся. Может, они будут ему помогать, а не мы, блядь?!
— Я просто… я же вижу, как ему больно. Я хотела что-то сделать, а я ничего не могу… — голос девушки срывается в плач. Они с врачом вдруг рывком бросаются друг к другу в объятия.
— Прости меня, прости, пожалуйста…
— Я не могу, когда им больно… — рыдает девушка.
ГЛАВА 12
Милан
Мне страшно ехать. В поезде мне снится, что у меня в квартире дрон. Он сидит на кухне, как паук, готовый взорваться, я выбегаю на лестничную клетку, закрываю дверь и боюсь, потому что в квартире остались моя собака и — почему-то — ящерица. Я боюсь, что дрон сработает на них, но взрыва нет.
Краматорск производит на редкость мрачное впечатление. Полтора года назад это был покоцанный, но все-таки живой рабочий город, по улицам ходили растерянные пенсионеры. Боря даже научил меня видеть специфическую красоту в облезлом модернизме. Теперь это труп города, жителей стало совсем мало, вечером в каждом доме светится каких-нибудь четыре квартиры, три из них заняты солдатами. Город обстреливают не жестко, но три года почти ежедневных прилетов сделали свое дело: поврежденных зданий накопилось столько, что это производит ощущение какой-то болезни. Все машины цвета хаки, девять из десяти прохожих — военные, причем теперь они почему-то кажутся опасными типами. Общее настроение мрачное и отчужденное.
Я встречаюсь еще с одним другом. Гриша мобилизовался полгода назад, резонно рассудив, что ждать ТЦК не стоит. Устроился пресс-офицером в знакомый батальон и теперь целыми днями монтирует видео с дронов и бодикамов для соцсетей бригады. Мы сидим в кафе.
— Ты как?
— Да хорошо, вот девушка ко мне приехала.
В видео в Гришином телефоне — бесконечные «скиды». На идущих по посадкам «пидоров» сверху летит граната, маленький взрыв, солдат валится на землю, сворачивается калачиком и умирает. Гриша пролистывает на видео, где собака обгладывает скелет, рук уже нет, безвольно болтается череп.
— Я уже привык, ваще не волнует…
Я вижу, что он совсем выключился, перешел в режим энергосбережения.
В Краматорске я спрашиваю еще одного друга про чувака, Макса, с которым он познакомил меня в прошлую поездку. Он был боевым медиком, но почему-то решил сменить профессию и пойти в штурмовики. Максим сказал тогда, что хочет, чтобы все было честно. На самом деле боевые медики — профессия вполне кошмарная, потому что каждый второй эвак подвергается атаке дронов. Как мне объясняли, по шкале опасности пехота и штурмовики — на десятке, боевые медики — где-то восьмерка, а минометка, саперы, дронщики, арта — скажем, на тройке. Тем не менее Максим решил пойти в штурмовики.
— Такая мысль тут у людей часто возникает, — говорит наш общий знакомый, — пойти в самую залупу: «Хочу, чтобы все было по-честному». В этот момент туда идти точно нельзя. Я ему говорил, чтобы он бросил эту хуйню на некоторое время. Надо хотя бы ненадолго уйти с движняка, подождать. «Не-не, хочу и все», я видел, что все решено.
— И что с ним?
— Да погиб сразу, недели через две.
Утром я еду в госпиталь, чтобы поговорить с ранеными. Час назад прямо в круглую клумбу на центральной площади, как в яблочко, прилетел «Искандер». Жители окрестных сталинок сметают битое стекло. Я спрашиваю дорогу у аккуратной старушки в пуховом платке. Она одиноко сидит на лавочке и остановившимся взглядом глядит куда-то в прошлое, совсем другой город, где шла ее жизнь.
Госпиталь — мрачное дореволюционное здание за чугунной решеткой, окна забиты фанерой. От него физически пахнет смертью. Меня пробирает тошнота, ощущение жути, и почему-то вдруг со всей ясностью доходит, чем именно занимаются на войне. Мучают и убивают людей. Война — это что-то очень гнилое.
В Лиман мы заезжаем с экипажем медицинского добровольческого батальона. Город наполовину разрушен и пуст, как голливудская декорация, ни души. В Краматорске пугает ощущение умирания, а здесь этого уже нет, просто скелет города. Вдруг в проеме между темными девятиэтажками я вижу мужчину, выгуливающего собаку. Это очень странная картина.
— Вот наш Милан, — говорит командирша. Итальянское название помогает примириться с наблюдаемой реальностью. Лиман уже дважды переходил из рук в руки и очень сильно пострадал. Когда два года назад ВСУ выбили русских, жителей тут еще было много. Тогда один местный в разговоре с моим другом емко сформулировал их отношение к войне: «Не хотелось бы, чтобы нас снова кто-нибудь освобождал». Но теперь фронт опять был где-то в 10 километрах от города.
Я говорю с двумя женщинами, доктором и медсестрой, которые только что вернулись со стабпункта.
— Раньше мне казалось — ну что я могу? — говорит медсестра. — А на фронте ты видишь, сколько настоящих чудес может сделать один человек. И возвращается вера в свои силы. Сегодня был пациент, на стабе у него была высокая ампутация всех четырех конечностей, он очень много крови потерял, была остановка сердца. Мы заходим — его реанимируют, лицо совсем серое. Я думаю: они, может, и откачают, а мы не довезем. Но он доехал стабильный, у него есть все шансы на жизнь…
О Господи, думаю, какие чудеса тебе приходится нам показывать. Пару раз, пока мы беседуем с медиками, начинается обстрел «Градами», и мы, нервно смеясь, бежим в блиндаж.
Поскольку в «Милан» добивает артиллерия, ночуют медики в селе за городом. По дороге туда сидящая за рулем доктор открывает все окна, чтобы слышать дроны, и топит на экстремальной скорости. Приехав, мы видим, что медсестры ради нас уже пекут блины, что-то жарят. Обыденная домашность этого процесса посреди войны гипнотизирует.
— За водкой пойдем? — спрашивает шофер Геннадий.
— Так тут же сухой закон.
— Пошли, приобретешь журналистский опыт.
Мы заходим в магазин.
— Смотри, Шура, подходишь, говоришь: «Нужен черный кулечек».
Я подхожу к прилавку и шепчу:
— Здравствуйте, нужен черный кулечек…
— Но вы же ж знаете, цены не такие…
— Да он знает, — вмешивается Гена. — Ну зачем ты, Шура, так заговорщически лицом пересаливаешь? Естественней надо, просто: черный кулечек.
Продавщица приносит пакет; принимая его, я задеваю о кассу, бутылки звенят, привлекая общее внимание.
— Эх, Шура, перед всей очередью… Надо аккуратно, ты же на фронте.
По дороге Гена сетует на то, что армия окончательно прибрала к рукам добробаты, превратив их в стандартные подразделения ЗСУ.
— То, что у нас сейчас тут, — это бледная копия, мы были в пять раз больше. Вот тебя сунуть в газету «Красное знамя» — уже не та острота репортажей, изюминка пропала — то же самое и в армии. Но уже не важно. Мы, видишь, как боксеры в двенадцатом раунде — бух… бух… — Гена изображает шатающегося боксера, бессильно бьющего противника. — Просто ждем, пока бой остановят.
За столом я расспрашиваю Кирилла, молоденького врача скорой помощи из Полтавы, как он чувствует себя на войне.
— Время поменялось, меня на работе еле-еле в этот раз отпустили, пришлось брать отпуск за свой счет: «А то с тобой что-то случится, а нам отвечать».
— А ты общаешься с ранеными?
— Ну немножко: что ты, кто ты, просто чтобы легче было человеку. Рыбак какой-то — давай обсуждать спиннинги. Кетамин вызывает галлюцинации, и хорошие они будут или плохие, немножко зависит от меня. Я перед тем, как вводить, всегда стараюсь о чем-то поговорить: «А что там дома?» Ну бывает, что он как-то с грустью отвечает, тогда я раз — про море и горы — это тема, которая прокатывала всегда.
Но иногда совсем не до этого. Нам как-то раз надо было забрать контуженого и с ним двухсотого. И оказалось, что это его брат. Ну и истерика, двухметровый мужик, гора мышц, мы ему препаратов навалили. Он рыдает, а ты понимаешь, что не можешь ему помочь вообще ничем.
— А тебе страшно самому?
— Тут же все какие-то случайности. Вышел из блиндажа в туалет, хотел пойти в кусты, а потом передумал, встал у дерева. Стою и вижу, как в кусты прилетает. И я как-то так увидел, что мир — это сгусток энергии. И каждый человек — тоже какой-то сгусточек. У него есть какой-то период существования в этой большой энергетической куче, он определен какими-то факторами. Но я просто почувствовал, что я часть целого, и срок моей жизни — это не что-то очень важное. Ну это не значит, что я бегаю, свечу в небо фонариком…
В небо фонариком теперь лучше не светить.
ГЛАВА 13
Поезд
В декабре 2024-го публично произносить, что надо кончать войну, еще считалось предательством. Хотя в частных разговорах очень многие говорили: «Да подавились бы они своим Донбассом, только бы это все поскорее закончилось!» Но громко такое, конечно, мало кто мог сказать. А уже в феврале я застаю такую сцену: в плацкартном вагоне на нижней полке сидят военные — мускулистый молодой штурмовик и сапер постарше, напротив них — женщина.
— Давайте заканчивать это все! — громко говорит она. — Вам-то удобно воевать, вам платят.
— Мне удобно? — изумляется сапер Саша. — У меня дитя выросло без меня!
Я с удивлением сажусь к ним, мне наливают водки. Несмотря на запреты, алкоголь и курево в поездах сами собой легализовались. В каждом вагоне столько военных с фронта, что у проводниц не хватает наглости бороться с этими маленькими радостями. В любом поезде можно купить горилку и пиво.
— Я до дому еду первый раз за девять месяцев, — поддерживает штурмовик Владислав. — У меня тоже жена, ребенок. Я мечтал так жить или что? Ага, мы ж миллионеры, мы там бабки зарабатываем…
— Ну да, вы делаете то, что вам сказали, и все, — язвит женщина.
— Мы выполняем нашу работу! Не пошли в СЗЧ, не потикали, защищаем страну! Есть в голове что-то помимо денег…
— А за что вы воюете? Скажите конкретно.
— Воюем за своих родителей, дочку.
— А им сейчас угрожает опасность? Вы видите только то, что перед носом. А вы возьмите немножко повыше. Надо же это расковырять и поглядеть: почему вам не дают оттуда выйти? — женщина хочет что-то сказать, но говорить прямо не решается.
— А что глядеть? Понимаете, что бы было, если б мы вышли? Вы бы на этом поезде не ехали! Мы боремся за Украину.
— А что в вашем понимании Украина?
— Да вы, я вижу, не патриотка, не украинка. У вас родители кто? Вы откуда?
— С Шепетовки. Вы сразу нашли врага во мне, ничего не услышали.
— Если бы не мы, они бы были в Шепетовке.
Как ни странно, несмотря на остроту разговора, все настроены дружелюбно.
— Послушайте, у вас есть дома сосед? — продолжает женщина.
— Есть, и что? Он алкаш, нарезался, до жены своей домахался, я к нему пришел, дал по башке.
— Соседи у нас всегда будут, и с ними надо учиться жить мирно.
— Мы с кацапами жить никак не будем. Потому что они твари, они собаки. Вы видели, что они делают? Эти видео, как они наших на коленях ставят около хаты, в одних подштанниках, зима, мороз, и в затылок стреляют. Видели? Пусть они посдыхают от малого до старого, все! Залить бетоном на хуй, и пусть умрут все!
— У вас злость и ненависть говорят. Если я человек, я должна одинаково до всех людей относиться.
— Кацапы не люди! Кацапы и буряты эти.
— А в Донецке люди?
— А не ебет! — с верхней полки вдруг свешивается худой, долговязый, сильно пьяный мужик-пехотинец. — У меня там друг погиб! Вы в нашей стране! Отъебитесь от нас! Это наше, не лезьте к нам! Я вас ненавижу!
— Нас — это кого? — удивляется женщина.
— Кацапов, блядь…
— Вы в общественном месте, кончайте! — шикает на солдата другая женщина с боковой полки.
— Вадик, ты заебал, — спокойно говорит штурмовик. — Я попросил, ложись, пожалуйста. Я этих пьяных военных терпеть не могу.
— У него там, наверное, рана на душе, — миролюбиво говорит первая женщина. — Все мы больные. Но мы не свои жизненные задачи решаем, а чьи-то чужие, которые нам навязали. Самое страшное, что солдаты погибают.
— Самое страшное будет, когда эти территории отдадут, а наши погибли зря, — вставляет женщина с боковой полки.
— А вы уверены, что отвоюет наша армия? — парирует первая. — Надо же прекращать. Зачем дальше продолжать?
— Дальше будет еще хуже, — вдруг соглашается штурмовик. — Потому что кого забирают в армию, все тикают: «Шо я, долбоеб? Пусть сыны депутатов воюют!»
— И вы их осуждаете?
— Конечно! Я что, сын депутата?
— А для чего воевать?
— Так а что, сдаться?
— Надо же заканчивать.
— Так это не от нас зависит.
— А от кого?
— Ладно, вы скажите, что вы хотите сказать.
— Я хочу сказать, Владислав, что вы крепкий как дуб, — говорит женщина с улыбкой. Штурмовик хлопает глазами, не понимая, комплимент это или оскорбление.
Пару месяцев назад такой разговор был бы маловероятен. И вдруг люди, считающие, что войну надо немедленно заканчивать, начали говорить открыто. Проходя по вагону, я слышу, что в другом отсеке тоже обсуждают близкий мир.
Вадик слезает с верхней полки, садится напротив меня.
— Ты кто по национальности?
— Еврей.
— Правда? Ну погляди, что ваши сделали с Украиной, все продали.
Он пьяно наклоняется ко мне, прижимаясь лбом к моему лбу.
— А от меня жена ушла. Через три месяца, понимаешь?
— Почему?
— Просто дала тому, кто был ближе.
Кажется, насчет раны в душе женщина угадала.
ГЛАВА 14
Электрик
Я решаю навестить одного раненого, которого видел в эвакуационном автобусе. Когда я захожу в палату, он оживляется, словно меня ждал.
— Мне надо искать какую-то помощь! Я больше не могу! — говорит он взволнованно. — Постоянно давление после контузий. Я ему, — солдат кивает на побратима на соседней койке, — там сказал: «Кидай меня на полдороге, я останусь тут, я не могу!» Несправедливость такая в этой армии, тебя за мясо считают. Нас долбануло, прилет за прилетом, мы выбежали, а они кричат нам по рации: «Вернитесь на позицию!» А ее уже разбило, ее нет. Куда вернуться?! — солдат дрожит.
— К тебе относятся не как к военному… Пришли эти «покупатели»: «Хлопцы, вы на передок зайдете, но вряд ли выйдете». Ну зачем это сразу говорить? Мой батько тоже там был, нас вместе призвали, и был хлопец молодой, со мной с одного города. Приехали, два дня постреляли — и сразу на позиции, на штурм, и на моих глазах — в голову пуля…
Ты подходишь обратиться, что тебе плохо, чтобы дали лекарство нормальное. «Потом… Зачем тебе? Ты же живой, руки-ноги есть…» Я в отпуске в больнице лежал — грыжи, протрузии, две каких-то опухоли. А они документы даже не открыли.
Когда было здоровье, я же готовый шел. Я не отказываюсь служить, помогать чем-то. Я был электриком, я люблю эту профессию свою, всегда с этим помогал. Но я уже не пехотинец, я уже весь трясусь, видишь? У меня двое детей, сыну двенадцать, дочке четыре годика, — солдат дрожащими руками достает бумажник с фотками. — Я ее все время с собой ношу, это как оберег мой. Я хочу увидеть их. Если бы был срок, если бы знал — на 18 месяцев контракт продлевается, — то я бы переслужил, даже больной. Да я не спорю, война… Но почему они сидят по клубам, а никто их не призывает? Так много хлопцев, которых уже нема, очень много! Хочется домой, и все… — солдат плачет, сидя на койке.
— Только не пишите имя, чтобы у меня проблем не было. А то засунут в еще большую сраку.